Я пришел к Рождеству с пустым карманом.
Издатель тянет с моим романом.
Календарь Москвы заражен Кораном.
Не могу я встать и поехать в гости
ни к приятелю, у которого плачут детки,
ни в семейный дом, ни к знакомой девке.
Всюду необходимы деньги.
Я сижу на стуле, трясусь от злости.
2
Ах, проклятое ремесло поэта.
Телефон молчит, впереди диета.
Можно в месткоме занять, но это --
все равно, что занять у бабы.
Потерять независимость много хуже,
чем потерять невинность. Вчуже,
полагаю, приятно мечтать о муже,
приятно произносить "пора бы".
3
Зная мой статус, моя невеста
пятый год за меня ни с места;
и где она нынче, мне неизвестно:
правды сам черт из нее не выбьет.
Она говорит: "Не горюй напрасно.
Главное -- чувства! Единогласно?"
И это с ее стороны прекрасно.
Но сама она, видимо, там, где выпьет.
4
Я вообще отношусь с недоверьем к ближним.
Оскорбляю кухню желудком лишним.
В довершенье всего досаждаю личным
взглядом на роль человека в жизни.
Они считают меня бандитом,
издеваются над моим аппетитом.
Я не пользуюсь у них кредитом.
"Наливайте ему пожиже!"
5
Я вижу в стекле себя холостого.
Я факта в толк не возьму простого,
как дожил до от Рождества Христова
Тысяча Девятьсот Шестьдесят Седьмого.
Двадцать шесть лет непрерывной тряски,
рытья по карманам, судейской таски,
ученья строить Закону глазки,
изображать немого.
6
Жизнь вокруг идет как по маслу.
(Подразумеваю, конечно, массу.)
Маркс оправдывается. Но, по Марксу,
давно пора бы меня зарезать.
Я не знаю, в чью пользу сальдо.
Мое существование парадоксально.
Я делаю из эпохи сальто.
Извините меня за резвость!
7
То есть, все основания быть спокойным.
Никто уже не кричит: "По коням!"
Дворяне выведены под корень.
Ни тебе Пугача, ни Стеньки.
Зимний взят, если верить байке.
Джугашвили хранится в консервной банке.
Молчит орудие на полубаке.
В голове моей -- только деньги.
8
Деньги прячутся в сейфах, в банках,
в полу, в чулках, в потолочных балках,
в несгораемых кассах, в почтовых бланках.
Наводняют собой Природу!
Шумят пачки новеньких ассигнаций,
словно вершины берез, акаций.
Я весь во власти галлюцинаций.
Дайте мне кислороду!
9
Ночь. Шуршание снегопада.
Мостовую тихо скребет лопата.
В окне напротив горит лампада.
Я торчу на стальной пружине.
Вижу только лампаду. Зато икону
я не вижу. Я подхожу к балкону.
Снег на крыши кладет попону,
и дома стоят, как чужие.
II
10
Равенство, брат, исключает братство.
В этом следует разобраться.
Рабство всегда порождает рабство.
Даже с помощью революций.
Капиталист развел коммунистов.
Коммунисты превратились в министров.
Последние плодят морфинистов.
Почитайте, что пишет Луций.
11
К нам не плывет золотая рыбка.
Маркс в производстве не вяжет лыка.
Труд не является товаром рынка.
Так говорить -- оскорблять рабочих.
Труд -- это цель бытия и форма.
Деньги -- как бы его платформа.
Нечто помимо путей прокорма.
Размотаем клубочек.
12
Вещи больше, чем их оценки.
Сейчас экономика просто в центре.
Объединяет нас вместо церкви,
объясняет наши поступки.
В общем, каждая единица
по своему существу -- девица.
Она желает объединиться.
Брюки просятся к юбке.
13
Шарик обычно стремится в лузу.
(Я, вероятно, терзаю Музу.)
Не Конкуренции, но Союзу
принадлежит прекрасное завтра.
(Я отнюдь не стремлюсь в пророки.
Очень возможно, что эти строки
сократят ожиданья сроки:
"Год засчитывать за два".)
14
Пробил час, и пора настала
для брачных уз Труда -- Капитала.
Блеск презираемого металла
(дальше -- изображенье в лицах)
приятней, чем пустота в карманах,
проще, чем чехарда тиранов,
лучше цивилизации наркоманов,
общества, выросшего на шприцах.
15
Грех первородства -- не суть сиротства.
Многим, бесспорно, любезней скотство.
Проще различье найти, чем сходство:
"У Труда с Капиталом контактов нету".
Тьфу-тьфу, мы выросли не в Исламе,
хватит трепаться о пополаме.
Есть влечение между полами.
Полюса создают планету.
16
Как холостяк я грущу о браке.
Не жду, разумеется, чуда в раке.
В семье есть ямы и буераки.
Но супруги -- единственный тип владельцев
того, что они создают в усладе.
Им не требуется "Не укради".
Иначе все пойдем Христа ради.
Поберегите своих младенцев!
17
Мне, как поэту, все это чуждо.
Больше: я знаю, что "коемуждо..."
Пишу и вздрагиваю: вот чушь-то,
неужто я против законной власти?
Время спасет, коль они неправы.
Мне хватает скандальной славы.
Но плохая политика портит нравы.
Это уж -- по нашей части!
18
Деньги похожи на добродетель.
Не падая сверху -- Аллах свидетель, --
деньги чаще летят на ветер
не хуже честного слова.
Ими не следует одолжаться.
С нами в гроб они не ложатся.
Им предписано умножаться,
словно в баснях Крылова.
19
Задние мысли сильней передних.
Любая душа переплюнет ледник.
Конечно, обществу проповедник
нужней, чем слесарь, науки.
Но, пока нигде не слыхать пророка,
предлагаю -- дабы еще до срока
не угодить в объятья порока:
займите чем-нибудь руки.
20
Я не занят, в общем, чужим блаженством.
Это выглядит красивым жестом.
Я занят внутренним совершенством:
полночь -- полбанки -- лира.
Для меня деревья дороже леса.
У меня нет общего интереса.
Но скорость внутреннего прогресса
больше, чем скорость мира.
21
Это -- основа любой известной
изоляции. Дружба с бездной
представляет сугубо местный
интерес в наши дни. К тому же
это свойство несовместимо
с братством, равенством и, вестимо,
благородством невозместимо,
недопустимо в муже.
22
Так, тоскуя о превосходстве,
как Топтыгин на воеводстве,
я пою вам о производстве.
Буде указанный выше способ
всеми правильно будет понят,
общество лучших сынов нагонит,
факел разума не уронит,
осчастливит любую особь.
23
Иначе -- верх возьмут телепаты,
буддисты, спириты, препараты,
фрейдисты, неврологи, психопаты.
Кайф, состояние эйфории,
диктовать нам будет свои законы.
Наркоманы прицепят себе погоны.
Шприц повесят вместо иконы
Спасителя и Святой Марии.
24
Душу затянут большой вуалью.
Объединят нас сплошной спиралью.
Воткнут в розетку с этил-моралью.
Речь освободят от глагола.
Благодаря хорошему зелью,
закружимся в облаках каруселью.
Будем опускаться на землю
исключительно для укола.
25
Я уже вижу наш мир, который
покрыт паутиной лабораторий.
А паутиною траекторий
покрыт потолок. Как быстро!
Это неприятно для глаза.
Человечество увеличивается в три раза.
В опасности белая раса.
Неизбежно смертоубийство.
26
Либо нас перережут цветные.
Либо мы их сошлем в иные
миры. Вернемся в свои пивные.
Но то и другое -- не христианство.
Православные! Это не дело!
Что вы смотрите обалдело?!
Мы бы предали Божье Тело,
расчищая себе пространство.
27
Я не воспитывался на софистах.
Есть что-то дамское в пацифистах.
Но чистых отделять от нечистых --
не наше право, поверьте.
Я не указываю на скрижали.
Цветные нас, бесспорно, прижали.
Но не мы их на свет рожали,
не нам предавать их смерти.
28
Важно многим создать удобства.
(Это можно найти у Гоббса.)
Я сижу на стуле, считаю до ста.
Чистка -- грязная процедура.
Не принято плясать на могиле.
Создать изобилие в тесном мире --
это по-христиански. Или:
в этом и состоит Культура.
29
Нынче поклонники оборота
"Религия -- опиум для народа"
поняли, что им дана свобода,
дожили до золотого века.
Но в таком реестре (издержки слога)
свобода не выбрать -- весьма убога.
Обычно тот, кто плюет на Бога,
плюет сначала на человека.
30
"Бога нет. А земля в ухабах".
"Да, не видать. Отключусь на бабах".
Творец, творящий в таких масштабах,
делает слишком большие рейды
между объектами. Так что то, что
там Его царствие, -- это точно.
Оно от мира сего заочно.
Сядьте на свои табуреты.
31
Ночь. Переулок. Мороз блокады.
Вдоль тротуаров лежат карпаты.
Планеты раскачиваются, как лампады,
которые Бог возжег в небосводе
в благоговеньи своем великом
перед непознанным нами ликом
(поэзия делает смотр уликам),
как в огромном кивоте.
III
32
В Новогоднюю ночь я сижу на стуле.
Ярким блеском горят кастрюли.
Я прикладываюсь к микстуре.
Нерв разошелся, как черт в сосуде.
Ощущаю легкий пожар в затылке.
Вспоминаю выпитые бутылки,
вологодскую стражу, Кресты, Бутырки.
Не хочу возражать по сути.
33
Я сижу на стуле в большой квартире.
Ниагара клокочет в пустом сортире.
Я себя ощущаю мишенью в тире,
вздрагиваю при малейшем стуке.
Я закрыл парадное на засов, но
ночь в меня целит рогами Овна,
словно Амур из лука, словно
Сталин в XVII съезд из "тулки".
34
Я включаю газ, согреваю кости.
Я сижу на стуле, трясусь от злости.
Не желаю искать жемчуга в компосте!
Я беру на себя эту смелость!
Пусть изучает навоз кто хочет!
Патриот, господа, не крыловский кочет.
Пусть КГБ на меня не дрочит.
Не бренчи ты в подкладке, мелочь!
35
Я дышу серебром и харкаю медью!
Меня ловят багром и дырявой сетью.
Я дразню гусей и иду к бессмертью,
дайте мне хворостину!
Я беснуюсь, как мышь в темноте сусека!
Выносите святых и портрет Генсека!
Раздается в лесу топор дровосека.
Поваляюсь в сугробе, авось остыну.
36
Ничего не остыну! Вообще забудьте!
Я помышляю почти о бунте!
Не присягал я косому Будде,
за червонец помчусь за зайцем!
Пусть закроется -- где стамеска! --
яснополянская хлеборезка!
Непротивленье, панове, мерзко.
Это мне -- как серпом по яйцам!
37
Как Аристотель на дне колодца,
откуда не ведаю что берется.
Зло существует, чтоб с ним бороться,
а не взвешивать в коромысле.
Всех скорбящих по индивиду,
всех подверженных конъюнктивиту, --
всех к той матери по алфавиту:
демократия в полном смысле!
38
Я люблю родные поля, лощины,
реки, озера, холмов морщины.
Все хорошо. Но дерьмо мужчины:
в теле, а духом слабы.
Это я верный закон накнокал.
Все утирается ясный сокол.
Господа, разбейте хоть пару стекол!
Как только терпят бабы?
39
Грустная ночь у меня сегодня.
Смотрит с обоев былая сотня.
Можно поехать в бордель, и сводня --
нумизматка -- будет согласна.
Лень отклеивать, суетиться.
Остается тихо сидеть, поститься
да напротив в окно креститься,
пока оно не погасло.
40
"Зелень лета, эх, зелень лета!
Что мне шепчет куст бересклета?
Хорошо пройтись без жилета!
Зелень лета вернется.
Ходит девочка, эх, в платочке.
Ходит по полю, рвет цветочки,
Взять бы в дочки, эх, взять бы в дочки.
В небе ласточка вьется".
http://vkontakte.ru/note1187981_11630258
http://vkontakte.ru/note1187981_11625244
His house is in the village though;
He will not see me stopping here
To watch his woods fill up with snow.
My little horse must think it queer
To stop without a farmhouse near
Between the woods and frozen lake
The darkest evening of the year.
He gives harness bells a shake
To ask if there is some mistake.
The only other sound's the sweep
Of easy wind and downy flake.
The woods are lovely, dark and deep,
But I have promises to keep,
And miles to go before I sleep,
And miles to go before I sleep.
http://vkontakte.ru/note1187981_11620146
Нет, что-то было не так. Какое-то слово или жест, который я пропустил, не уловил, не придал значения. Я впустил что-то холодное и чужое. Пожалуйста, потеплей.
- Бумаги? - переспросил я, когда со мной связался их профессор Современной Поэзии. - Что значит "бумаги"?- Черт, ну, знаете... записные книжки, черновики, письма... бумаги.Интересно, каким надо быть самовлюбленным и невыносимо утонченным беллеттристским<Подразумевается "леттризм" - основанное в 1946 г. в Париже эстетическое течение, которое в любом искусстве ставит во главу угла букву (lettre).> сутенером, чтобы хранить свои записные книжки? - спросил я себя. Полный абсурд, однако деньги предлагались хорошие, так что я потратил целый уик-энд на подделку десятков правдоподобного обличья черновиков самых известных моих стихотворений. Отродясь так не забавлялся. Я брал листок за листком, переписывал на них стихи и нацарапывал на полях по-гречески нечто неудобочитаемое или писал поперек текста разноцветными чернилами что-нибудь вроде: "а Скелтон????"<Джон Скелтон (1460-1529) - английский поэт и ученый, известный своими сатирами>, или "mild und leise wie er lachlt"<Он улыбается слабо и кротко (нем.)>, или "см. "Экономику вкуса" Рейтлингера, том II, с. 136", или "Нет, нет, нет, нет, нет, нет! Перекрой поле, перекрой поле!!!" На одном из листков я написал карандашом: "А потомки пусть у меня отсосут", а после стер написанное. Американской аспирантке потребовалось чуть меньше четырех лет, чтобы расшифровать эту запись и написать ко мне, спрашивая, что я имел в виду. Впоследствии она на три месяца приехала в Англию, дабы продолжить свои исследования, и выяснила все досконально.
http://vkontakte.ru/note1187981_11614011
Светофоры со строгой периодичностью предоставляли человеческим существам определенные промежутки времени, в которые им дозволялось переходить на другую сторону улицы. Как и во всякой авторитарной системе, вольности, хоть и были теоретически возможны, пресекались и наказывались общественной травлей (пусть даже на пару десятков секунд), штрафами и даже смертью. n поражала именно повсеместность этой затеи со светофорами и ее включенность в одну всеобщую систему дыхания города. Даже там, где светофоров не было, люди и машины вели себя так, будто они есть, и старались пропускать друг друга по очереди. И если какой-нибудь водитель останавливал машину и пропускал n, а тот не переходил дорогу (потому что в этой ситуации возможность выбора стремится к нулю - нужно постоять хотя бы пару минут, чтобы решить, на приглашение какого из проезжающих мимо водителей ответить согласием, в надежде, что среди них не попадется чрезмерно наблюдательный, тот, кто разглядит в n сумасшедшего), это, как событие из ряда вон, к которому городской организм (состоящий целиком из диафрагмы) еще не приспособился, к которому он a priori не может приспособиться, неизменно приводило к миниатюрному затору на дороге, иногда даже к столкновениям, а следовательно, негативно отражалось на функционировании всей системы города.
Чего же он хотел? Навести как можно больше беспорядка в заботливо сложенном людьми из праха своих предков улье? Нет, одними только силами подсознательного неприятия этой организованности человеческих особей он ничего разрушить не мог, а сознательно заниматься деструкцией могли, по его мнению, только отпетые злодеи. Как бы безнадежно потерян в поиске определений и ролей самому себе он ни был, злодеем себя он точно отказывался считать. Поэтому все, что он мог предложить себе в качестве решения проблемы с городами - бежать. Бежать и бежать из каменной клетки на волю, бежать, теряя сознание от переполняющей тебя медоточащей радости, теряя сознание и находя его каждый раз чуточку измененным, царапая подошвы ног о непредсказуемый грунт и пусть тебя жалят до смерти степные гады и болота засасывают тебя и переваривают твои кишки и вот ты уже не ты, ты изменен, отшлифован ветрами, вымыт водой, дочиста, до потери следа, и самая опытная из ищеек, пущенных за тобой из города, останавливается, поднимает нос от земли и молча смотрит на луну.
Жизнь молодого n нежданно-негаданно заглохла, остановилась, как старая пыльная колымага со все еще (по одному лишь недоразумению) искрящимся двигателем внутреннего сгорания. Жизнь стала вязкой, как слюна влюбленных, все важные детали и значимые события его жизни сгустились, словно материя остывающей Вселенной. Так же остывала его жизнь, заброшенная, оставленная только потому, что единственное значимое – нагревание – уже случилось. Уже давно ничего не происходило.
Меж тем, холерическая натура требовала действий, смены декораций, коварства и любви. В такие моменты n овладевало особое расположение духа (расположение охватывало, впрочем, не только дух, а все его существо, так что можно было бы назвать это расположением самого n). Это расположение, сколько бы раз оно ни навещало молодого человека, всегда было на вкус как в первый раз. В этом и была особая прелесть таких моментов. Молодой n, привыкший, как в шторм, безвольно (но с неподдельным восторгом зрителя, наблюдающего за собственной паталогоанатомической экспертизой) воспринимать реальность (или что бы то ни было), в такие минуты становился противоположностью самому себе – он со смелой решительностью новичка брал в руки румпель собственного корабля, делал пробный поворот влево, затем вправо, с полу-удовлетворением и полу-успокоением ощущал, как этот самый кусок плавучей деревяшки повинуется ему (не то что бы охотно и не то что бы сиюминутно – так делает и наша жизнь; а бывают даже моменты, когда руль не слушается нас вовсе – изобретательность не приходит на помощь ни в изощренности ругательств, ни в продумывании планов – остается сидеть и ждать), и… На этом все заканчивалось.
n был человеком, который отказывался понимать ценность всего, что может быть осознанно и добровольно. n любил действовать тогда, когда от него этого меньше всего ждут. В такие моменты все приобретало невыразимую значимость для него, человека, который в свои двадцать лет, не пережив ни одной мало-мальски значимой (в глазах, конечно, других людей, дохнувших тут и там, теряющих своих надоевших им родных и жадно глазевших на жестокости на телевидении) трагедии, с омерзением глядел на саму идею существования и на собственную перспективу такового. Существование, как объект неисследованный и непознанный по причине чисто хронологической, все еще оставалось чем-то загадочным, но интуиция - эта вещь, неизменно все портящая, подсказывала n, что в нем, существовании, наверняка кроется что-то мерзкое, что утешительных призов не будет.
Феликс
Пьяной горечью Фалерначашу мне наполни, мальчик.
А. С. Пушкин (из Катулла)
I
Дитя любви, он знает толк в любви.
Его осведомленность просто чудо.
Должно быть, это у него в крови.
Он знает лучше нашего, откуда
он взялся. И приходится смотреть
в окошко, втолковать ему пытаясь
все таинство, и, Господи, краснеть.
Его уж не устраивают аист,
собачки, птички... Брем ему не враг,
но чем он посодействует? Ведь нечем.
Не то чтобы в его писаньях мрак.
Но этот мальчик слишком... человечен.
Он презирает бремовский мирок.
Скорее -- притворяясь удивленным
(в чем можно видеть творчества залог),
он склонен рыться в неодушевленном.
Белье горит в глазах его огнем,
диван его приковывает к пятнам.
Он назван в честь Дзержинского, и в нем
воистину исследователь спрятан.
И, спрашивая, знает он ответ.
Обмолвки, препинания, смятенье
нужны ему, как цезий для ракет,
чтоб вырваться за скобки тяготенья.
Он не палач. Он врачеватель. Но
избавив нас от правды и боязни,
он там нас оставляет, где темно.
И это хуже высылки и казни.
Он просто покидает нас, в тупик
поставив, отправляя в дальний угол,
как внуков расшалившихся старик,
и яростно кидается на кукол.
И те врача признать в нем в тот же миг
готовы под воздействием иголок,
когда б не расковыривал он их,
как самый настоящий археолог.
Но будущее, в сущности, во мгле.
Его-то уж во мгле, по крайней мере.
И если мы сегодня на земле,
то он уже, конечно, в стратосфере.
В абстракциях прокладывая путь,
он щупает подвязки осторожно.
При нем опасно лямку подтянуть,
а уж чулок поправить -- невозможно,
Он тут как тут. Глаза его горят
(как некие скопления туманных
планет, чьи существа не говорят),
а руки, это главное, в карманах.
И самая далекая звезда
видна ему на дне его колодца.
А что с ним будет, Господи, когда
до средств он превентивных доберется!
Гагарин -- не иначе. И стакан
придавливает к стенке он соседской.
Там спальня. Межпланетный ураган
бушует в опрокинувшейся детской.
И слыша, как отец его, смеясь,
на матушке расстегивает лифчик,
он, нареченный Феликсом, трясясь,
бормочет в исступлении: "Счастливчик".
Да, дети только дети. Пусть азарт
подхлестнут приближающимся мартом...
Однако авангард есть авангард,
и мы когда-то были авангардом.
Теперь мы остаемся позади,
и это, понимаешь, неприятно --
не то что эти зубы в бигуди,
растерзанные трусики и пятна.
Все это ерунда. Но далеко ль
уйдет он в познавании украдкой?
Вот, например, герань, желтофиоль
ему уже не кажутся загадкой.
Да, книги, -- те его ошеломят.
Все Жанны эти, Вертеры, Эмили...
Но все ж они -- не плоть, не аромат.
Надолго ль нас они ошеломили?
Они нам были, более всего,
лишь средством достижения успеха.
Порою -- подтвержденьем. Для него
они уже, по-моему, лишь эхо.
К чему ему и всадница, и конь,
и сумрачные скачки по оврагу?
Тому, в ком разгорается огонь,
уж лучше не подсовывать бумагу.
Представь себе иронию, когда
какой-нибудь отъявленный Ромео
все проиграет Феликсу. Беда!
А просто обращался неумело
с ундиной белолицей -- рикошет
убийственный стрелков макулатуры.
И вот тебе, пожалуйста -- сюжет!
И может быть, вторые Диоскуры.
А может, это -- живопись. Вопрос
некстати, молвишь, заданный. Некстати ль?
Знаток любви, исследователь поз
и сам изобретатель -- испытатель,
допустим, положения -- бутон
на клумбе; и расчеты интервала,
в цветении подобранного в тон
пружинистою клумбой покрывала.
Не живопись? На клумбе с бахромой.
Подрамник в белоснежности упрямой...
И вот тебе цветение зимой.
И, в пику твоим фикусам, за рамой.
Нет, это хорошо, что он рывком
проскакивает нужное пространство!
Он наверстает в чем-нибудь другом,
упрямством заменяя постоянство.
Все это -- и чулки, и бельецо,
все лифчики, которые обмякли --
ведь это маска, скрывшая лицо
чего-то грандиозного, не так ли?
Все это -- аллегория. Он прав:
все это линза, полная лучами,
пучком собачек, ласточек и трав.
Он прав, что оставляет за плечами
подробности -- он знает результат!
А в этом-то и суть иносказаний!
Он прав, как наступающий солдат,
бегущий от словесных состязаний.
Завоеватель! Кир! Наполеон!
Мишень свою на звездах обнаружив,
сквозь тучи он взлетает, заряжен,
в знакомом окружении из кружев.
Он -- авангард. Спеши иль не спеши,
мы отстаем, и это неприятно.
Он ростом мал? Но губы хороши!
Пусть речь его туманна и невнятна.
Он мчится, закусивши удила.
Пробел он громоздит на промежуток.
И, может быть, он -- экая пчела! --
такой отыщет лютик-баламутик
(а тот его жужжание поймет
и тонкий хоботок ему раскрасит),
что я воображаю этот мед,
не чуждый ни скворечников, ни пасек!
II
Эрот, не объяснишь ли ты причин
того (конечно, в частности, не в массе),
что дети превращаются в мужчин
упорно застревая в ипостаси
подростка. Чудодейственный нектар
им сохраняет внешнюю невинность.
Что это: наказанье или дар?
А может быть, бессмертья разновидность?
Ведь боги вечно молоды, а мы
как будто их подобия, не так ли?
Хоть кудри наши вроде бахромы,
а в старости и вовсе уж из пакли.
Но Феликс -- исключенье. Правота
закона -- в исключении. Астарта
поклонница мужчин без живота.
А может, это свойство авангарда?
Избранничество? Миф календаря?
Какой-нибудь фаллической колонне
служение? И роль у алтаря?
И, в общем, ему место в Парфеноне.
Ответь, Эрот, загадка велика.
Хотелось бы, хоть речь твоя бесплотна,
хоть что-то в жизни знать наверняка.
Хоть мнение о Феликсе. -- "Охотно.
Хоть лирой привлекательно звеня,
настойчиво и несколько цветисто,
ты заставляешь говорить меня,
чтоб избежать прозванья моралиста.
Причина в популярности любви
и в той необходимости полярной,
бушующей неистово в крови,
что делает любовь... непопулярной.
Вот так же, как скопление планет
астронома заглатывает призма,
все бесконечно малое, поэт,
в любви куда важней релятивизма.
И мы про календарь не говорим
(особенно зимой твоей морозной).
Он ростом мал? -- тем лучше обозрим
какой-нибудь особой скрупулезной.
Поскольку я гляжу сюда с высот,
мне кажется, он ростом не обижен:
все, даже неподвижное, растет
в глазах того, кто сам не неподвижен.
И данный мой ответ на твой вопрос
отнюдь не апология смиренья.
Ведь Феликс твой немыслимый подрос
за время твоего стихотворенья.
Не сетуй же, что все ж ты не дошел
до подлинного смысла авангарда.
Пусть зависть вызывает ореол
заметного на финише фальстарта.
Но зрите мироздания углы,
должно быть, одинаково вы оба,
поскольку хоботок твоей пчелы
всего лишь разновидность телескопа.
Но не напрасно вопрошаешь ты,
что выше человека, ниже Бога,
хотя бы с точки зренья высоты,
как пагода, костел и синагога.
Туда не проникает телескоп.
А если тебе чудится острота
в словах моих -- тогда ты не Эзоп.
Приветствие Эзопу от Эрота".
III
Налей вина и сам не уходи,
мой собеседник в зеркале. Быть может,
хотя сейчас лишь утро впереди,
нас кто-нибудь с тобою потревожит.
Печь выстыла, но прыгать в темноту
не хочется. Не хочется мне "кар"а,
роняемого клювом на лету,
чтоб ночью просыпаться от угара.
Сроднишься с беспорядком в голове.
Сроднишься с тишиною; для разбега
не отличая шелеста в траве
от шороха кружащегося снега.
А это снег. Шумит он? Не шумит.
Лишь пар тут шелестит, когда ты дышишь.
И если гром снаружи загремит,
сроднишься с ним и грома не услышишь.
Сроднишься, что дымок от папирос
слегка сопротивляется зловонью,
и рощицу всклокоченных волос,
как продолженье хаоса, ладонью
придавишь; и широкие круги
пойдут там, как на донышке колодца.
И разум испугается руки,
хотя уже ничто там не уймется.
Сроднишься. Лысоват. Одутловат.
Ссутулясь, в полушубке полинялом.
Часы определяя наугад.
И не разлей водою с одеялом.
Состаришься. И к зеркалу рука
потянется. "Тут зеркало осталось".
И в зеркале увидишь старика.
И это будет подлинная старость.
Такая же, как та, когда, хрипя,
помешивает искорки в камине;
когда не будет писем от тебя,
как нету их, возлюбленная, ныне.
Как та, когда глядит и не моргнет
таившееся с юности бесстыдство...
И Феликса ты вспомнишь, и кольнет
не ревность, а скорее любопытство.
Так вот где ты настиг его! Так вот
оно, его излюбленное место,
давнишнее. И, стало быть, живот
он прятал под матроской. Интересно.
С полярных, значит, начали концов.
Поэтому и действовал он скрытно.
Так вот куда он гнал своих гонцов.
И он сейчас в младенчестве. Завидно!
И Феликса ты вспомнишь: не моргнет,
бывало, и всегда в карманах руки.
(Да, подлинная старость!) И кольнет.
Но что это: по поводу разлуки
с Пиладом негодующий Орест?
Бегущая за вепрем Аталанта?
Иль зависть заурядная? Протест
нормального -- явлению таланта?
Нормальный человек -- он восстает
противу сверхъестественного. Если
оно с ним даже курит или пьет,
поблизости разваливаясь в кресле.
Нормальный человек -- он ни за что
не спустит из... А что это такое
нормальный че... А это решето
в обычном состоянии покоя.
IV
Как жаль, что архитекторы в былом,
немножко помешавшись на фасадах
(идущих, к сожалению, на слом),
висячие сады на балюстрадах
лепившие из гипса, виноград
развесившие щедро на балконы,
насытившие, словом, Ленинград,
к пилястрам не лепили панталоны.
Так был бы мир избавлен от чумы
штанишек, доведенных инфернально
до стадии простейшей бахромы.
И Феликс развивался бы нормально.
http://vkontakte.ru/note1187981_11606829
Я хотел бы, как в теплом море, раствориться в тебе, в твоих плечах, хрупких и оттого еще более нужных, прислониться к твоей шее щекой (так ребенок кладет свою мягкую, обросшую пушком щеку на поверхность теплой нежно-соленой воды, чтобы увидеть на гладком песчаном дне моллюсков - аккуратно, чтобы в глазах не защипало). Если бы я знал, что такое мир, что такое небытие, ты была бы моей защитой от того и другого и моим средством попасть в оба эти места. Когда я говорю "ты мое все", я имею в виду все, что написал здесь и даже больше, и никто, никто не знает, насколько больше.
this unassailable feeling when hands
slide off into the void - the only perceptible chance
for me to avoid the poaching
in the ubiquitos mud after the rain has ceased.
I love you more than the thirsty exhausted beast
- a part in a symphony of the parting forest -
waits for the sound of dogs approaching.
http://vkontakte.ru/note1187981_11596976
